Конечно, если бы я так писал мужчине, то он пришел бы в любой оружейный или седельный магазин, купил бы там стек из гиппопотамовой кожи, разыскал бы меня и отхлестал, как последнего сукиного сына. Но женщина теряется. Приходит ко мне в определенный срок, плачет, дрожит, волнуется… Угрожает самоубийством на моих глазах. «Э, нет, матушка, не проведешь!..» — думаю я себе. Ведь я уже давно разузнал об ее положении и состоянии. Два дома в Петрограде и Москве, отель в Париже и вилла в Ницце, тысячи десятин земли на Волге, лесные и хлебные баржи… Черт! Образованная, почти светская женщина, но… что хотите? — все-таки купчиха… Кровь сказывается… Муж для закона, актер для симпатии и так далее… И говорю:
— Двадцать пять тысяч, сударыня…
— Ах, боже мой, такие огромные деньги!..
— Ваш тенор, мадам, обходится вам дороже за один месяц!..
Начинается торговля. Десять, пятнадцать, двадцать, двадцать три, двадцать четыре, двадцать четыре пятьсот и, наконец, двадцать пять…
Аккуратно, как честный человек, вручаю ей все четыре письма. Они у меня пронумерованы по порядку и даже числа указаны.
— Все? Все, подлец?!.
— Подождите, сударыня. Минутку внимания. Двадцать пять тысяч по вашему чеку я получу, конечно, сегодня или завтра. Вы немедленно же потрудитесь съездить за чековой книжкой, если она не при вас. А за слово «подлец» через неделю вы мне приплатите еще двадцать пять тысяч. Потому что ваши документы я вам возвратил, но раньше с них сделал фотографические снимки — с них и с конвертов. Не угодно ли полюбоваться?
Выбрасываю ей из ящика письменного стола один за другим снимки. И на каждом восемь тонких тщательных фотографий: четыре письма и четыре конверта. Фото- граф я превосходный.
Первый снимок она разрывает на мелкие части, от второго опять начинает плакать, третий… четвертый… пятый приводят ее в ярость, в исступление, в бешенство…
— Говори! Скорей, скорей, мерзавец!.. Сколько еще осталось!.. Говори!..
— Я уже сказал вам — пятьдесят тысяч… Ангел мой, уничтожьте хоть сто фотографий… Но ведь негатив-то у меня, родная вы моя. Понимаете? Да и два письма вашего козлетона тоже у меня. Ну уж и выраженьица… Только актер может в любовном письме дойти до такого мандрильного бесстыдства… (Про теноришку, конечно, вру на всякий случай; его писем у меня нет.) Но за слово «мерзавец» будет ровным счетом семьдесят пять тысяч. Сударыня, не брыкайтесь. Ведь здесь нас только двое. И даже некому подать вам стакана воды или нашатырного спирту от обморока. Все равно вы в моих руках. И навсегда. Так уж лучше будьте моей постоянной дойной коровой. А за хорошее поведение я обещаю вам не тревожить ни этого почтенного мужчину, ни того красавца. Идет?..
…И раки бордолез, и форель в белом вине, и куриные котлеты с трюфелями a la marechale давно уже давили мне горло.
От дыма сигар я почти не видел Гогина лица, и порою он совсем исчезал из моих глаз, и тогда голос его бубнил, точно большая муха через перегородку из ваты. А он продолжал медленно, с расстановкой:
— С нее и пошло… Приобрел я опыт и хватку. А там мне удалось захватить две выгодные поставки. Заработал я процентов четыреста… Что же?.. Не я, так другие…
Проживешь ты всю жизнь одною честностью и сдохнешь, как свинья под забором или в Обуховской больнице: И кому от этого польза? А другие живут и впивают в себя все радости, все наслаждения, весь блеск и праздник жизни… А жизнь так очаровательно красива и так омерзительно коротка!..
А потом я под руководством одного из моих прежних клиентов сыграл несколько раз на бирже на понижение. Рисковал, правда, всем состоянием, накопленным таким тяжелым трудом, но… выиграл, вернее, мне дали выиграть. А теперь — баста. Не хочу быть невольником труда. Хочу музыки, хочу пения, хочу танцев, хочу вина, хочу женщин, хочу, хочу, хочу… хохочу… захочу…
Но тут внезапно голос Гоги совсем удалился и потух. И сам он раздвоился, ушел вдаль и расплылся в сигарном дыму… И самый дым вдруг позеленел, запестрел, задвигался. И когда я открыл глаза, то нашел себя все на той же скамейке в Летнем саду. А сидевший против меня демагог только что успел сделать от своей скамейки три шага, и сложенная газета торчала у него из левого кармана. Ах, какое удивительное явление — сон. В две-три секунды перед тобою пробегут десятки лет, сотни событий, тысячи образов. И как живо, как непостижимо ярко!.. Но все- таки слава богу, что это был только сон…
Двенадцать часов дня. Известный драматург Крапивин бегает взад и вперед по кабинету. Левой рукой он нервно крутит вихор над лбом, а правой делает жест, соответствующий тому месту в пьесе, которое ему никак не дается… Полы его старого татарского халата, зеленого, в белую продольную полоску, развеваются по сторонам. На ходу Крапивин сквозь стиснутые зубы напыщенно декламирует:
— «Нет! Не проклятие, не жажда мести останутся в моем сердце, а холодное, вечное презрение… Ты разрушила…»;
Горничная Паша показывается в дверях.
— Барин…
— «Ты осквернила тот идеал… Нет. Тот пьедестал, который…»;
— Барин, там какой-то человек пришодши. Крапивин останавливается и некоторое время смотрит на нее, точно спросонья, блуждающими глазами.
— Дура, — бросает он свирепо. — Если уж хочешь выражаться правильно, то надо говорить не пришодши, а пришодцы.
— Человек пришодцы.
— Никого не принимаю. Вон. Нет меня дома… Какой человек?
— Какой-то мужчина. Я ему докладывала…
— Вон. Я занят, заболел, умер…
— А они не слушают и лезут самосильно.