Люди не то. Они всегда давят слабого. Даже Хозяин, самый добрый из людей, иногда так бьет — вовсе не громкими, но жестокими — словами других, маленьких и слабых, что мне становится стыдно и жалко. Я тихонько тычу его в руку носом, но он не понимает и отмахивается.
Мы, собаки, в смысле нервной восприимчивости в семь и еще много раз тоньше людей. Людям, чтобы понимать друг друга, нужны внешние отличия, слова, изменения голоса, взгляды и прикосновения. Я же познаю их души просто, одним внутренним чутьем. Я чувствую тайными, неведомыми, дрожащими путями, как их души краснеют, бледнеют, трепещут, завидуют, любят, ненавидят. Когда Хозяина нет дома, я издали знаю: счастье или несчастье постигло его. И я радуюсь или грущу.
Говорят про нас: такая-то собака добра или же такая-то зла. Нет. Зол или добр, храбр или труслив, щедр или скуп, доверчив или скрытен бывает только человек. А по нему и собаки, живущие с ним под одной кровлей.
Я позволяю людям гладить себя. Но я предпочитаю, если мне протягивают сначала открытую ладонь. Лапу когтями вверх я не люблю. Многолетний собачий опыт учит, что в ней может таиться камень. (Меньшая дочка Хозяина, моя любимица, не умеет выговорить «камень», а говорит «кабин».) Камень — вещь, которая летит далеко, попадает метко и ударяет больно. Это я видел на других собаках. Понятно, в меня никто не осмелится швырнуть камнем!
Какие глупости говорят люди, будто бы собаки не выдерживают человеческого взгляда. Я могу глядеть в глаза Хозяина хоть целый вечер, не отрываясь. Но мы отводим глаза из чувства брезгливости. У большинства людей, даже у молодых, взгляд усталый, тупой и злой, точно у старых, больных, нервных, избалованных, хрипучих мосек. Зато у детей глаза чисты, ясны и доверчивы. Когда дети ласкают меня, я с трудом удерживаюсь, чтобы не лизнуть кого-нибудь из них прямо в розовую мордочку. Но Хозяин не позволяет, а иногда даже погрозит плеткой. Почему? Не понимаю. Даже и у него есть свои странности.
О косточке. Кто же не знает, что это самая увлекательная вещь в мире. Жилки, хрящики, внутренность ноздреватая, вкусная, пропитанная мозгом. Над иным занимательным мосолком можно охотно потрудиться от завтрака до обеда. И я так думаю: кость — всегда кость, хотя бы самая подержанная, а следовательно, ею всегда не поздно позабавиться. И потому я зарываю ее в землю в саду или на огороде. Кроме того, я размышляю: вот было на ней мясо и нет его; почему же, если его нет, ему снова не быть?
И если кто-нибудь — человек, кошка или собака — проходит мимо места, где она закопана, я сержусь и рычу.
Вдруг догадаются? Но чаще я сам забываю место, и тогда долго бываю не в духе. Хозяин велит мне уважать Хозяйку. И я уважаю. Но не люблю. У нее душа притворщицы и лгуньи, маленькая-маленькая. И лицо у нее, если смотреть сбоку, очень похоже на куриное. Такое же озабоченное, тревожное и жестокое, с круглым недоверчивым глазом. Кроме того, от нее всегда прескверно пахнет чем-то острым, пряным, едким, удушливым, сладким — в семь раз хуже, чем от самых пахучих цветов. Когда я ее сильно нанюхаюсь, то надолго теряю способность разбираться в других запахах. И все чихаю.
Хуже ее пахнет только один Серж. Хозяин зовет его другом и любит. Хозяин мой, такой умный — часто бывает большим дураком. Я знаю, что Серж ненавидит Хозяина, боится его и завидует ему. А ко мне Серж заискивает. Когда он протягивает ко мне издали руку, я чую, как от его пальцев идет липкая, враждебная, трусливая дрожь. Я зарычу и отвернусь. Ни кости, ни сахара я от него никогда не приму. В то время, когда Хозяина нет дома, а Серж и Хозяйка обнимают друг друга передними лапами, я лежу на ковре и гляжу на них, пристально, не моргая. Он смеется натянуто и говорит: «Сапсан так на нас смотрит, как будто все понимает». Врешь, я не все понимаю в человеческих подлостях. Но я предчувствую всю сладость того момента, когда воля Хозяина толкнет меня и я вцеплюсь всеми зубами в твою жирную икру. Арргрра… гхрр… После Хозяина всех ближе моему собачьему сердцу «Маленькая» — так я зову Его дочку. Никому бы, кроме нее, я не простил, если бы вздумали таскать меня за хвост и за уши, садиться на меня верхом или запрягать в повозку. Но я все терплю и повизгиваю, как трехмесячный щенок. И радостно мне бывает по вечерам лежать неподвижно, когда она, набегавшись за день, вдруг задремлет на ковре, прикорнув головкой у меня на боку. И она, когда мы играем, тоже не обижается, если я иногда махну хвостом и свалю ее на пол.
Иногда мы с нею развозимся, и она начинает хохотать. Я это очень люблю, но сам не умею. Тогда я прыгаю вверх всеми четырьмя лапами и лаю громко, как только могу. И меня обыкновенно вытаскивают за ошейник на улицу. Почему? Летом был такой случай на даче. «Маленькая» еще едва ходила и была препотешная. Мы гуляли втроем. Она, я и нянька. Вдруг все заметались — люди и животные. Посредине улицы мчалась собака, черная в белых пятнах, с опущенной головой, с висячим хвостом, вся в пыли и пене. Нянька убежала с визгом. «Маленькая» села на землю и запищала. Собака неслась прямо на нас. И от этого пса сразу повеяло на меня острым запахом безумия и беспредельно-бешеной злобы. Я задрожал от ужаса, но превозмог себя и загородил телом «Маленькую». Это уж было не единоборство, а смерть одному из нас. Я сжался в комок, выждал краткий, точный миг и одним толчком опрокинул пеструю на землю. Потом поднял за шиворот на воздух и встряхнул. Она легла на землю без движения, такая плоская и совсем теперь не страшная.
Не люблю я лунных ночей, и мне нестерпимо хочется выть, когда я гляжу на небо. Мне кажется, что оттуда стережет кто-то очень большой, больше самого Хозяина, тот, кого Хозяин так непонятно называет «Вечность» или иначе. Тогда я смутно предчувствую, что и моя жизнь когда-нибудь кончится, как кончается жизнь собак, жуков и растений. Придет ли тогда, перед концом, ко мне Хозяин? — Я не знаю. Я бы очень этого хотел. Но даже если он и не придет — моя последняя мысль все-таки будет о Нем.