Однако мой друг не возвращался из своей богом благословенной Италии, и мое положение становилось с каждым днем труднее. Отчаянный пес привязался ко мне всем сердцем, всей душой и, вероятно, в угоду мне делал в день по двадцати скандалов. Но как раз на пасху он преподнес мне такой сюрприз, что мы окончательно с ним расстались.
Пасха была поздняя. Зеленела трава в газонах, сладко пахли клейкие почки тополей, и черная смородина давала свой пряный, чуть-чуть одуряющий аромат. В этот несчастный день (понедельник) к нам пришло несколько гостей — людей знакомых, близких и почтенных. Мы пили кофе в саду на скамейке. Брикки, к общему удовольствию, превосходил самого себя. Он как будто бы задался целью напугать, рассмешить и удивить почтеннейшую публику: с такой яростью он кидался на все предметы, которые ему бросали, так рычал, что становилось за него самого страшно.
И вот одна дама, прекрасно одетая — белое фаевое платье, — неожиданно предлагает:
— А попробуйте, бросьте ему вот этот камень.
В камне этом было около полутора пудов веса. Я с трудом выбил его ногой из земли. Он был мокр, черен и грязен. Но это ни на секунду не затруднило Брикки, который развеселился и жаждал дальнейших успехов у публики. Камня ему сдвинуть с места не удалось, но он грыз его с таким ожесточением, что его голова от ушей до подбородка сделалась черной, как у самого черного арапа, да еще вдобавок — слюнявой.
Тут и случилось мое несчастье. Сострадательная и милая дама в нарядном новом белом платье вдруг сжалилась над бедной трудолюбивой собачкой и позвала ее:
— Брикки, Брикки, Бриккинька!
Очевидно, Брикки нашел выход из неловкого положения. Все равно он чувствовал, что камня ему не одолеть. С быстротой торпеды он кинулся на призыв дамы. В четверть секунды он успел облизать ей все лицо и кофточку, которые, кстати, исцарапал своими жесткими когтями. С исказившимся лицом, с красными пятнами гнева на щеках направилась дама в дом, чтобы привести себя в порядок. По дороге она повторяла:
— Ничего, это замоется, какая прекрасная собака!
Но губы у нее кривились и вздрагивали, а в глазах стояли слезы огорчения.
Затем Брикки с такой же скоростью кинулся на гостившего у меня тонкого, длинного, долговолосого поэта и сшиб его ударом головы в живот со скамейки спиною в газон. Потом он ринулся в курятник и выгнал оттуда всех кур, петухов, индюков, гусей и уток. Он, кроме того, обтрепал в бахрому нижний край брюк старенького, добродушного лесничего, истоптал и погрыз на рабатках почти все молодые нежные всходы ранних аммариллисов, крокусов и нарциссов, изгрыз руку одной старой дамы, думая, вероятно, что играет с косточкой, и в самом высшем стиле перепрыгнул, не коснувшись, через маленькую нарядную девочку, которая, сидя на скамейке, лепила куличи, а та от ужаса шлепнулась на землю задушкой и заревела на весь сад. А после всех своих подвигов Брикки лег на солнце, на песке с таким невинным видом, как будто ничего не случилось. И в глазах его я читал такое выражение:
— Да, все обижают бедную собаку, никто ее не пожалеет. За что, за что меня ударили прутом по спине?
Однако на этот раз я не поверил искренности Брикки и с громадным удовольствием отдал его моему другу, когда тот вернулся из Италии. Пес этот и поныне жив и работает в цирке, но должен сказать, что я отказал ему в своем гостеприимстве, так же, впрочем, как и мне пришлось отказаться от гостеприимства милой, доброй дамы в белом, в семействе которой меня в первый же визит встретили с полярным холодом, градусов в семьдесят пять по Фаренгейту.
Есть сны бессмысленно простые. «Снег и на снегу щепка», — так рассказывает свой сон бабушка из «Обрыва». Есть сны, механически, как в кинематографе, развертывающие ленту пройденного дня, олицетворяющие прочитанную книгу или слышанный разговор, повторяющие глубже маленькую уличную сценку. Есть фантастические, запутанные и сложные сны, умышленно присочиненные и приукрашенные во время утреннего полубодрствования. «Рассказывающие свои сны часто лгут», — замечает Меркуцио, друг Ромео. Есть сны пророческие, в которых наше второе «я», наша вторая темная, бессознательная, но вечная душа, освобожденная от дневного шума, от жизненной пестрой суеты, от низменных расчетов трусливого ума и жадной игры самолюбия, тайно для нас бодрствует во всеоружии своей бессмертной мудрости, оценивает из глубины веков миллионы мелких и великих событий, рассматривает их, как правильный, повторяющийся узор чудесного громадного ковра, который не разберешь вблизи, и видит естественно и легко его ближайшие очередные сплетения ткани. Есть также сны повторяющиеся, знакомые каждому человеку, общие всему человечеству. Кому из нас не приходилось с трепетом пробираться над пропастью по узкому карнизу, который становятся все уже и уже под ногами, пока не сливается с гладкою скалою? Кто из нас не бежал от страшного преследования и не становился, как животное, на четвереньки, когда ноги отнимались, парализованные ужасом? Наконец, кто из нас не летал?
Летают во сне все: взрослые и дети, женщины и мужчины, философы и глупцы, ученые и мужики, летают негры, эскимосы, каннибалы, туареги, утонченные европейцы, практичные американцы. Летали спящие люди и в глубокой древности; седые сказки, возраст которых исчисляется десятками тысяч лет, сказки всех народов земли убедительно говорят о коврах-самолетах, о волшебных полетах на драконах, на лебедях, на орлах… А сказки не лгут. И я думаю, что когда-то, в страшно отдаленные века, предок современного человека летал не только во сне, но и в яви. Когда это было? В те ли бесследные века, когда на земле царила необыкновенно высокая культура, смытая или испепеленная каким-нибудь мировым катаклизмом? Или еще раньше, миллионы лет тому назад, когда, подобно духу божию, носился над водами крылатый прапращур человека? Бессмертная живая клеточка, хранящая в себе все накопленные веками формы, свойства и раздражения, не таит ли также в своей непонятной нам сущности И бессознательную память всей мировой истории?